На главную             О русском
художнике
Михаиле
Нестерове
Биография Шедевры "Давние дни" Хронология Музеи картин Гостевая
Картины Рисунки Бенуа о нём Островский Нестеров-педагог Письма
Переписка Фёдоров С.Н.Дурылин И.Никонова Великий уфимец Ссылки  
Мемуары Вена 1889 Италия 1893 Россия 1895 Италия, Рим 1908   Верона 1911
Третьяков О Перове О Крамском Маковский О Шаляпине   О Ярошенко

Вифания Михаила Нестерова. Воспоминания о жизни и творчестве из книги "Давние дни"

   
» Первая
» Вторая
» Третья
» Четвертая
» Пятая
» Шестая
» Седьмая
» Восьмая
» Девятая
» Десятая
» Одиннадцатая
» Двенадцатая
» Тринадцатая
» Четырнадцатая
» Пятнадцатая
» Шестнадцатая
» Семнадцатая
» Восемнадцатая
» Девятнадцатая
» Двадцатая
За приворотным зельем   
"Я уехал в Вифанию. Задумал вновь побывать за границей. Потянуло в Мюнхен, где тогда были мои картины, где я любил бывать, любил выпить мюнхенского пива, побродить по музеям... Скоро достал себе заграничный паспорт и уехал сначала в Германию, а оттуда в любезную мне Италию.
Перед отъездом за границу неожиданно обратился ко мне молодой фон Мекк от имени своего дяди Николая Карловича с запросом, не возьмусь ли я написать три образа в часовню на могиле старых Мекков в Алексеевском монастыре. Предложил мне с первого слова за три образа восемь тысяч рублей. Такая цена была для меня новостью - я охотно согласился.
Мекки, сильные в железнодорожном мире, предоставили в мое распоряжение купе первого класса до Варшавы. На этот раз я отправился в заграничное путешествие с большим комфортом. И то сказать: у меня было уже имя, я был академик, все было иное, чем тогда, когда я впервые, в 1889 году, с пятьюстами рублями, полученными за «Пустынника», двинулся за пределы отечества.
В Мюнхене усердно осматривал музеи, выставки. Видел в Сецессионе свое «Чудо», «На горах», «Монахов», усталым проехал во Флоренцию. Там встретил художника Пурвита, с ним, попивая кьянти, вдыхал воздух Флоренции, любуясь ее искусством, написал несколько этюдов и уехал в Рим, где, на этот раз, берег себя, памятуя, что дома меня ждут мекковские образа и задуманный давно «Димитрий царевич убиенный».
Недолго я прогостил в Италии, а вернувшись в Россию, узнал о внезапной смерти благородного, инакомыслящего Николая Александровича Ярошенко.
Вернулся я в Киев к началу занятий в институте, куда кто-то из девочек занес скарлатину. Заболело сразу несколько девочек. На приемах только и разговору было, что о скарлатине. 9 сентября заболела моя дочка. 10-го начальница объявила мне об этом, успокоив, что болезнь пока в легкой форме. Олюшка была отделена от прочих больных.
Уход и заботы о ней с первых же дней болезни были идеальны. Начальница, переодеваясь и беря ванну, бывала у нее не только днем, но и по ночам. В институт был приглашен проф. Тритшель.
В моей девочке у меня оставалась последняя надежда на счастье, последнее воспоминание о Маше. Чего-чего не передумалось в те дни, недели, месяцы.
Болезнь приняла неожиданный, угрожающий характер. Проходили дни, недели - температура стояла высокая, болезнь кинулась на уши, потом на почки, осложнилась дифтеритом. Пошли одна за другой операции.
Были вызваны лучшие профессора к моей и к другой тяжко больной девочке, дочери молодого архимандрита-вдовца, ректора Киевской духовной академии, позднее митрополита Платона. Жизнь в девочках едва теплилась. Смерти их ждали со дня на день. Мы с архимандритом Платоном подолгу оставались в институте, ожидая печального конца. Две девочки в институте умерли. Занятия там были прерваны. Проходили месяцы, собирались консилиумы, профессора снова оперировали. Была сделана трепанация черепа с тягчайшими перевязками...
Жизнь моей двенадцатилетней девочки висела на волоске. Все кругом были измучены. Сестре, вызванной из Уфы, было разрешено оставаться при больной день и ночь.
Дочка архимандрита Платона начала поправляться: уехала на юг, а моя Олюшка вес еще лежала с головы до ног забинтованная, как Лазарь во гробе...
Начальница института графиня Коновницына продолжала с неусыпной заботой, чисто материнской лаской следить за каждым движением болезни, облегчая ее постоянным нежным своим участием. Через полгода со дня заболевания, когда о самой скарлатине и помину уже не было, шли лишь периодические операции и перевязки, больную перенесли из лазарета в квартиру начальницы с тем, чтобы та могла с еще большим вниманием следить за ходом болезни, которая, искалечив мою девочку, начала ослабевать. Но медленное выздоровление наступило только к весне 1899 года, когда, в мае, я увез вставшую с постели Олюшку в Крым, где она окончательно окрепла.
С сентября 1898 года по январь 1899 болезнь неустанно угрожала жизни больной, а я постоянно жил под угрозой потерять свою дочку, и, тем не менее, в те дни и часы, когда не был в институте, я работал над своим «Димитрием царевичем убиенным» и над «Преподобным Сергием». И, как бы вопреки всему происходившему, тут, в картинах, я находил свой мир, отдохновение, «Димитрий царевич» день за днем более и более воплощался в те формы, кои грезились мне. Душа царевича уже витала среди весенних березок старого Углича...
В конце ноября 1898 года была получена мной из Петербурга от вице-президента Академии художеств следующая телеграмма:
«Можно ли обратиться к Вам с просьбой расписать церковь на Кавказе. Подробно почтой. Граф Толстой».
Вскоре было получено письмо, из которого я узнал, что наследник престола Георгий Александрович построил на свои средства храм в Абастумане и через вел.князя Георгия Михайловича обратился к Толстому, чтобы тот рекомендовал ему художника для росписи храма. Толстой назвал меня. Я дал свое согласие.
Предстояла поездка в Абастуман для представления наследнику и осмотра храма... С этим делом меня торопили, а болезнь Олюшки заставляла поездку все откладывать. Так дело тянулось до начала февраля 1899 года. Лишь в феврале врачи начали подавать некоторую надежду, что опасность смерти моей девочки миновала, и я собрался в путь. Решено было, что сестра останется около больной до моего возвращения.
При помощи Прахова была выработана двойная смета росписи: полная из пятидесяти восьми композиций и орнаментации храма в сто тысяч рублей и сокращенная в семьдесят пять тысяч рублей. Наследник утвердил первую - стотысячную. Образа иконостаса в эту смету не входили, так как там уже были временные, написанные Н.А.Бруни.
Выехал я в Одессу, там сел на пароход до Батуми. Зима в тот год была суровая. Были на Черном море штормы, но я море любил, и оно любило меня. На обледенелом «Пушкине» я целыми днями сидел на палубе, вытянув ноги, тепло одетый. Спускался вниз для завтраков, обедов и сна.
В Батуми я был первый раз. Там было тепло, и до отхода поезда на ст. Михайловскую в Боржом осматривал город, бродил по приморскому бульвару.
Из Киева и из Батуми были посланы телеграммы в Абастуман о моем выезде. Думы мои неслись и в Киев, и в Абастуман. Что-то ждало меня в нем? Сумею ли я поставить себя так, чтобы не уронить достоинство художника, над чем так много и успешно думал и работал когда-то Крамской? Впереди все было ново и неизведано.
Вот и Боржом, жемчужина Кавказа, как его тогда называли. Зима не давала полного понятия о его красотах.
От Боржома до Абастумана было семьдесят верст. Тогда их проезжали в экипажах. На почтовой станции меня, по извещению из Абастумана, уже ждали. Появление моей скромной, совсем не генеральского вида, особы в шубе с барашковым воротником и в шляпе, не смутило станционное начальство. Оно за пребывание наследника видело разные виды от самых блестящих генерал-адъютантов до Василия Осиповича Ключевского, преподававшего наследнику русскую историю и уехавшего за год до меня.
Мне, как полагалось гостям наследника, были оказаны честь, внимание и предупредительность. Величали меня «ваше превосходительство». Самые лучшие яства и вина предлагались мне, пока спешно запрягали четверик великолепных, белой масти лошадей в отличную коляску, которая должна была доставить меня в Абастуман. Лошади были поданы, укрепили мой чемодан, лихой ямщик-туземец сел на козлы. Экипаж подкатил к крыльцу станционного домика, и я сел, подсаженный начальником станции. Кони с места пошли полной рысью. Проехали дворец вел.князя Николая Михайловича. Снега не было вовсе, было тепло, а в моей шубе жарко.


продолжение »

"В картинах Нестерова нет случайностей, все подчинено смыслу, идее. И совсем не случаен тот элемент, который заметил я после многих-многих знакомств с «Видением отроку Варфоломею». Тихий пейзаж без четкой перспективы, мягкие полутона приближающейся осени, придающие всему своеобычную умиротворенность, спокойствие, и только единственное живое существо - подросток - стоит, окаменев от увиденного. Лицо отрока, как и сама природа, в великом спокойствии, но чувствуется за этим покоем мятущийся дух подростка, ненайденность им пути своего к святости, чистоте и добру остро сквозит в сознании отрока Варфоломея. И вот я обнаруживаю для себя новую линию в картине, как второй план в художественной литературе. Рядом с подростком тихая беззащитная елочка, ее зеленый трезубец вершинки не готов еще к будущим бурям, к открытой борьбе за существование, она скромно прячется в увядающей траве и как бы с боязнью озирается окрест, где живет, дышит, движется большой, не осознанный ею сложный мир. За плечами отрока стоит молоденькая, голенастая, тоже не окрепшая березонька, всего несколько зеленых веточек обрамляют ее ствол. Все это - олицетворение молодости, беззащитности, неистребимой тяги к будущему, интересному, неведомому."



цветок


М.Нестеров © 1862-2014. Все права защищены. Почта: sema@art-nesterov.ru
Копирование материалов - только с согласия www.art-nesterov.ru

Rambler's Top100